– чтобы узнать Тропарову, что Мария умерла совсем не современной болезнью, –
– чтобы пойти Тропарову на кладбище, в Донской монастырь, за Донскою улицей, –
– Донскою улицей, пустынною, как Куликово поле, опустошенною несмятыми снегами и разоренною заборами; – и белою жизнью жило кладбище, странными белыми плитами, уничтожившими всякую статистику, – и выползло за каменный забор кладбище, на пустыри к березкам, к рядам могилок без крестов и с номерками, где десятками сразу и малыми кучками (пачками) привычно, без попов и без ладана, хоронили, под белым небом в землю белые гробы, привязывая к прутьям на могиле свежие номерки; и землекопы, с планом, рыли могилки впрок, а в сером дне и на березках каркали вороны и жрали на могилах в разрыхленной земле червей, –
– чтобы найти Тропарову на плане в конторе могилку Марии –
– и не найти там, – на огородах, – могилки. – Тут вот, тут вот, рядом, эта или та, или в том ряду,
– милая! милая! милая! Мария! Мариинька! Машенька! родная! милая! сестриченька! милая! родная! Маринка! единственная! сестреночка!.. –
– чтобы даже не плакать Тропарову,
– чтобы у монастыря на обратном пути – фу, гадость! – в сумасшедшем доме, как пощечина, из форточки, услышать истошно вывизгнутое, бьющее писком по щекам:
– Да здравствует Учреди-и-ительное Собрааниее!!! – и сыплет мелкий снежок, и перезванивают колокола, –
– чтобы, – чтобы во Дворце Искусств, в черной церкви, понявшей Бога монахом, содомитом и урнингом, – стоять Тропарову всю ночь медведем, с лицом тупым, как холодная мясная котлета, тосковать, томиться, болеть, не зная места себе, глубоко вздыхать.
– Ве-е-ечная пааамять!..
– Слушайте, Тропаров, вы веруете в Бога?
– Нет, но тут в церкви одиноче как-то.
– Ах, эти церковные колокола! Какая неизъяснимая радость, какие неизъяснимые тоска и задушевность пленят душу с каждым редким, чисто отчеканенным колокольным ударом! И несется гул, и вливается в души, и пленит ее очарованием и восторгом. – Mes pensees viennent et se heurtent d’upe maniere confuse et en desordre, comme l’est ecoulee toute ma vie! –
На Волхонке, где Волхонка обрывается площадью Храма Христа, на углу, где раньше был цветочный магазин и теперь гараж, – из благодатного снежка и из тихого вечера, благодатного, как яишенка, вырос тог инженер из Голутвина, сродненный поездом в тоску.
– Это вы?
– Да. Здравствуйте! Ну, как?
– Что же, рассветы мучат?
Инженер, ответил серьезно:
– Мучат, – и отвернулся к Музею Александра III. – Мне как-то рассказывали, – один интеллигент, врач, кажется, женился не на девушке, прожил с ней тридцать лет, – а потом – задушил: не мог простить ей недевственности. На суде выяснилось, что всю жизнь он ее истязал, любил и истязал. Вы понимаете?.. Собственно к чему это? – инженер бледно улыбнулся. – Устал я. А знаете, мне второго рассвета встречать так и не удалось – с женщиной. У нее после аборта осложнения… – А знаете, меня Гомза и Отдел Металлов, кажется, пошлют на ваш завод восстанавливать индустрию! –
Инженер снял свой котелок и провалился, отрезанный зарыкавшим фиатом в переулок за музеем, в вечер, благодатный как яишенка.
В зарядьи, у Кузьмы Егоровича, где из окон видны лишь валенки, низ пальто и юбок, а кирпичи стен с потолка донизу в книгах, – Кузьма Егорович, в вольтеровом кресле, в жилете, в валенках, в очках и с бородою Иоаннов. И слова его, как сельтерская:
– Верный сочинитель. Верный заветам русским. Читаю. Благословляю. Верно все описываешь, правду. Садись, гость дорогой! Дай обниму. Солнышко помнишь!
– Живу. Живу по-старому. Сыт, слава Богу. Езды много. По всей России ездим. Книги собираю. И письма. Старых писателей. Материалы. Сколько теперь нагромили. Прямо приезжаю, и в дом, на чердаки и прочее. Архивы тоже городские беру. Много нагромили. Грамоту имею, царь Алексей Михайлович дал городу Верее. А литература – щеночки по ней забегали, щеночки, обоих полов!
И Тропаров, заметавшись на стуле, недоуменно-медведем, с лицом, как котлета:
– Кузьма Егорович! Ну, скажите мне ради Бога, – ну какое экономическое бытие определило, чтоб стать мне писателем, и ничего не любить, кроме писательства, и ходить все время по трупам!? Ну, скажите мне ради Бога, – какое!?
И сумерки, и снежок, и за окнами в паутине – валенки, низ пальто и юбки, степенные, как валенки, и семенящие, как юбки, – и на инкрустированном столике: бутылка коньяку, лимон и сахарная пудра.
– Зачем приехал?
– Посмотреть.
– Ну, выпьем. По-старинному!
И валенки, и борода Иоаннов, и очки, и жилет на красной рубашке, в вольтеровом кресле.
«Ира», «Ява» врассыпную! «Эклер» в пачках! –
Марию хожалка обозначила – Трупарева. Писатель Дмитрий Гаврилович Тропаров. При чем – труп? И разве не разлучается слово Тропаров призмой, разлагающей лучи слова, – Тро паров. – Тропа проселков – в рвы! И иначе: вор-а-порт, – ибо порт, где тысячи черных человечков торчат в корчах тюков, не ограблен ли – вором? Или иначе: вор апорт, – яблоки такие апорт, даже не зимняки, ибо умирают в золотую осень. Тропаров: вор-порт: труп. – Это луч, разложенный радугой.
– О, – это, конечно, совсем не то, что молот – серп, прочтенный с конца престолом!
– «Ира», «Ява» врассыпную! «Эклер» в пачках!..
И в Чернышевском переулке, озираясь по сторонам, татарин:
– Шурум-бурум па-купаээм!.. –
– Почему исчезли шарманки?!
Тропаров приехал в Москву по желтой карте Европейской Российской Равнины, Императорского Топографического Департамента издания 15 декабря 1825 года. Первая в России обсерватория (а также зал рапирный навигацкой школы) – праматерь всяческих теодолитов – Сухарева башня. И вся Россия триангулируется: первая в мире вся!