– Выходи! не бойся! Метелицу играть будем! Стала на минуту тишина. Вдалеке кричали коростели. Затем зазвенела разом наборная:
Чи-ви-ли-ви-ли-ви-ли!
Каво хочешь бери!..
Стоит елочка на горочке,
На самой высоте!
Создай, боже, помоложе,
По моей, по красоте-э…
Вечер был тихий и ясный, с белыми звездами. Никола, что на Белых-Колодезях, – церковь казалась синей, строгой, черная высокая ее крыша и крест уходили в небо, к белым звездам. Были над рекой и полоями тишина и мир. Был смутный, зеленый шум, и все же стояла тишина, – та, которую твйрит ночь. И всю ночь до хрустальной зари пели девушки. И ночью же пришла гроза, шла с востока, громыхала, светила молниями, дождь прошел грозный, поспешный, нужный для зеленей. Андрей бродил эту ночь по откосам. – Другая жизнь! Быть нищим. Ничего не иметь. От всего отказаться.
Церковь Николы, что на Белых-Колодезях, сложена из белого известняка, стояла на холме, над рекою. Некогда здесь был монастырь, теперь осталась белая церковь, вросшая в землю, поросшая мхом, со слюдяными оконцами, глядящими долу, с острой крышей, покосившейся и почерневшей – погост Белые-Колодези. С холма был широкий вид на реку, на заречье, на заречные синие еловые леса, на вечный простор. Вокруг погоста росли медностволые сосны и мох. Из земли, справа от церковных ступенек, бил студеный ключ, вделанный в липовую колоду (от него и пошло название Белые-Колодези), – ключ столетиями стекал под откос, пробил в холме промоину, прошел проселок, – с той стороны на откосе под веретием расположилась усадьба князей Ордыниных. За рекою в лесах лежало село Черные Речки. Одиноко высилась лысая гора Увек. И кругом леса, леса к северному закрою, и степи, степи – к южному.
В тот вечер, когда пришел Андрей, он не застал Егорки. В избе пахло травами, и хлеба и меда – первого меда – подала ему Арина. Тогда пели уже петухи, и Арина, красавица, ушла в лес, в ночь.
– Манит маями земля к себе, – в мае, в рассвете, в тумане. Пахнут майские травы сладостными медами, в мае ночами горько пахнет березой и черемухами, ночи майские глубоки, пьяны, и рассветы в мае багряны, как кровь и огонь. Арина родилась у деда Егорки маем, и были: май, небо, сосны, займище и река. Вместе с матерью и Егоркой собирала она травы, и от них Арина узнала, что, как буйничает маями земля, соловьями, кукушками, в ночи, – буйна в человеке кровь, как май, месяц цветения. Знахарья порода живет по своим законам, – у Арины, должно быть, был май – без попа, без ладана, под ладан черемух и под отпевание соловьиное. Кто не знает, как тоскует кровь молодая, одинокая, в молодом своем теле, ночами, маями, в майские цветоносные ночи?.. Не потому ли стали слова Арины дерзки и откровенны по-бабьи, – знахарка? Из Арины-девушки – стала женщина, красивая, крепкая, румяная, широкая, с черными глазами, глядящими дерзко, – дерзкая, своевольная, вольная, молодая знахарка! Революция пришла в Черные Речки, маем – манит маями земля! – Арина встретила Бунт, как знахарь Егорка.
Дед знахарь Егорка ловил рыбу, когда пришел Андрей, и Андрей ходил к нему. Вода была быстрая, свободная, мутная, шелестела, точно дышала. И всю ночь были болотно-зеленые сумерки с белой конницей облаков. Стояла у суводи, нитку держал кривой Егорка, в белой копне волос и в белых портах, вода кружилась воронками, шипела, шалые щуки били сеть сильно, – Андрей ловил их на лету, холодных и склизких, блестящих в мути ночной голубиным крылом.
– Домекни-ка, – Егорка сказал шепотом. – Когда пошла эта крига? Думаешь, теперь выдумали? Как?
– Не знаю.
– А я думаю, ей и прадеды наши ловили. Как?.. Когда Николу ставили, – пятьсот лет тому, – уже тогда крига была… Тут допрежь монастырь был, разбойник его поставил, Реденя, – ну вот, говорю, монастырь этот сколько раз калмыки, татары, киргизы брали. За это меня из большевиков прямо в кутузку.
– За что?
– Ходила Россия под татарами – была татарская ига. Ходила Россия под немцами – была немецкая ига. Россия сама себе умная. Немец – он умный, да ум-то у него дурак, – про ватеры припасен. Говорю на собрании: нет никакого интернациенала, а есть народная русская революция, бунт – и больше ничего. По образу Степана Тимофеевича. – «А Карла Марксов?» – спрашивают. – Немец, говорю, а стало быть дурак. – «А Ленин?» – Ленин, говорю, из мужиков, большевик, а вы должно коммунесты. Должны, говорю, трезвонить от освобождения ига! Мужикам землю! Купцов – вон! Помещиков – вон, шкурники! Учредилку – вон, а надо совет на всю землю, чтобы все приходили, кто хочет, и под небом решали. Чай – вон, кофий – вон, – брага. Чтобы была вера и правда. Столица – Москва. Верь во что хошь, хоть в чурбан. А коммунестов – тоже вон! – большевики, говорю, сами обойдутся. Ну, меня за диситиплину – прямым манером в кутузку.
Плеснулась в черной воде щука и ушла, испугавшись голоса громкого Егорки.
– Эк расшумелся, – сказал шепотом Егорка. – Вот Шак… Шекиспирова, что ли? – Гамлета ты читал, а нашу метелицу, как девки играют, не знаешь. Или, положим – «Во субботу день ненастный»… Знаешь? Как?
– Нет, не знаю…
– То-то! Поди тоже коммунест!
И в это время на холме девушки запели сборную:
Отставала бела лебедь от стада лебединого,
Приставала бела лебедь ко стаду, ко серым гусям!
Потому что сегодня врывалось властно, потому что в буйной стихии человеческой был он листком, – оторвавшийся от времени, – пришел Андрей к мысли об иной свободе, – свободе изнутри, не извне: отказаться от вещей, от времени, ничего не иметь, не желать, не жалеть, быть нищим, – только жить, чтобы видеть, с картошкой ли, с кислой капустой, в избе ли, свободным ли, связанным ли, – безразлично: пусть стихии взвихрят и забросят, всегда останется душа свежей и тихой, чтобы видеть. По земле ходили черная оспа и голодный тиф. Утрами к Николе приносили покойников, иногда заполднями, к четырем часам, приходили крестить младенцев, и тогда звонили колокола, слышанные еще татарами. И каждый вечер пели у Николы девушки. Шел июнь.