Художника Иванов увидел первый раз днем в парке. Он сидел на подсохшей дерновой скамейке и пристально смотрел на реку. Иванов прошел мимо. В корявой фигуре Минтза было сиротливое нечто и очень утомленное.
Рядом с кабинетом Иванова находилась гостиная, у больших окон с погрязневшими стеклами еще остались от разрушения – ковер, кресла, кенкеты, стоял старый концертный рояль, висели портреты.
Из дальних комнат в гостиную вошли Лидия Константиновна и Минтз. Лидия Константиновна шла, как всегда, бодро, четко постукивая каблуками. Иванов вспомнил ее походку – упругую, четкую, при которой покойно покачивался красивый, ее торс.
Лидия Константиновна подняла крышку рояля и заиграла бравурное, такое, что не шло к изжитой гостиной, затем хлопнула крышкой.
Аганька принесла поднос с чаем.
Минтз в сумраке ходил по комнате, стуча каблуками по паркету, и говорил шумно, хотя в голосе его была грусть.
– Я сейчас был в парке. Этот пруд, эти аллеи из кленов, вырождающееся, умирающее, уходящее, – они так и заставляют грустить. На пруду, где плотина, лед уже стаял. Почему нельзя вернуть романтический осьмнадцатый век и можно лишь грустить о халатах и трубках? Почему мы не знатные владетели?..
Лидия Константиновна усмехнулась и ответила:
– Ну, да. Это поэтический вымысел. Но в действительности это много, очень много хуже. В частности, Марьин Брод никогда не был помещичьим гнездом, это – лесная дача, лесническая контора, и только… и только… Я здесь всегда чужая. Я здесь второй день, и мне уже тоскливо… – В голосе Лидии Константиновны появилась грусть и едва уловимое раздражение.
– Действительность и вымысел? Наверное, я потому и художник, что мне всегда видится второе, внутреннее, преломленное в красоту, – сказал громко и грустно Минтз и добавил тихо: – Помните, – вчера?., парк?..
– Ну, да, парк, – Лидия Константиновна ответила устало и тихо. – Сегодня двенадцать Евангелий, девочкой я так любила стоять в церкви со свечкой, так хорошо делалось на душе. Ну, да! А теперь я ничего не люблю.
В гостиной стало уже совсем темно. Окна на темных стенах были зеленоватыми и зыбкими. Из кабинета вышел Иванов, в высоких сапогах, в кожаной куртке и с ружьем. Он молча направился к двери. Лидия Константиновна его остановила.
– Сергей, ты опять уходишь? На охоту?
– Да.
Иванов остановился.
Лидия Константиновна подошла близко к нему. У нее были подведены глаза, а на ее удивительно белой коже, у губ, на щеках, тонкими, едва заметными морщинками легло время, уже уносящее молодость и красоту, – четко это вспомнил Иванов.
– Разве ночью, во мраке тоже охотятся? Я не знала, – сказала Лидия Константиновна и повторила: – Я не знала…
– Я иду в лес.
– Я приехала после того, как мы не виделись много-много тысяч лет, и мы еще не говорили…
Иванов ничего не ответил и вышел. Его шаги прошумели по залу, потом по коридору и затихли далеко в большом доме; хлопнула черная входная дверь. Дом был старым, большим, разваливающимся.
Лидия Константиновна осталась стоять посреди комнаты, обратив лицо к двери. К ней подошел Минтз, взял ее руку и поднес к своим губам.
– Лид, не надо грустить, – сказал он тихо и грустно. Лидия Константиновна освободила руку, обе свои руки положила на плечи к Минтзу и тихо сказала:
– Ну, да. Не надо грустить!.. Ну, да, слушайте, Минтз… Как все это странно! Он меня очень любил, я его никогда не любила… Но здесь прошла моя молодость, и мне сейчас грустно… Я помню все, что было в этой гостиной, тогда все было первый раз. И мне хочется, чтобы это вернулось. Быть может, тогда это было бы по-другому. Мне жаль моей юности сейчас, хотя раньше я ее проклинала, но мне очень не жалко всего, что было потом. Мне уюта хочется! Ну, да, а если бы вы знали, как он меня любил!..
Лидия Константиновна помолчала минуту, склонив голову, потом рассмеялась глухо и зло, закинув высоко голову.
– Ах, какие пустяки! Мы еще будем веселиться! Просто я устала. Как здесь душно!.. Минтз, откройте окна!.. Спустите шторы… Они здесь живут на черном хлебе и молоке, и счастливы, – но у меня есть бутылка коньяку, там, в чемодане, – достаньте! Зажгите люстры!
Минтз раскрыл окно. От земли потянуло бодрым холодком и влажными, сладкими весенними запахами. Небо было во мраке, по нему ползли весенние теплые тучи.
Небо было непроницаемым, индигово-черным, едва зеленело мутной зеленью у запада, и там можно было уследить сырые низкие облака. Воздух был влажным, теплым, пахнущим землею и талым снегом. От реки, от оврагов, с выгона, из леса, из парка шли разные, гулкие, тревожащие звуки. Ветер пал совсем. Иванов закурил папироску, и, когда вспыхнула спичка в ладонях, осветив только черную бороду Иванова, заметно было, что руки его дрожат. Из мрака подошел пойнтер Гек и стал ластиться у ног.
В церкви ударили к последнему Евангелию; весенний мрак изменил, спутал расстояние, и казалось, что в колокол ударили рядом во мраке, за дачей. На дворе было безмолвно и темно, лишь в скотнике Аганька окрикнула раза два коров, и оттуда чуть слышно долетал звук падающего в подойник молока.
Иванов прислушался к церковному звону, к усадебной тишине, и бесшумно, привыкший к ночному мраку, ступил с крыльца большим своим сапогом, собаки его не услыхали, лишь Гек шел рядом. В парке с деревьев падали холодные капли, мрак здесь сгустился еще больше. Где-то близко прошумела прутьями сова и, пролетев уже, крикнула радостно-жутко. Земля была топкая, тяжелая, налипала на сапоги, скользила, связывая движения, и еще больше неизжитой, сладкой немоты было в теле.