Том 1. Голый год - Страница 128


К оглавлению

128

Лесничий Иванов вышел на высохшее уже крыльцо и закурил папиросу; папироса медленно тлела в сгущающихся влажных сумерках.

Прошел с ведрами сторож Игнат и сказал:

– Теплынь-то, Митрич, – благодать!.. Мотри, завтра вальдшнепа потянут, придется под самую Пасху на охоту иттить!..

Игнат ушел в скотник. Потом вернулся, подсел на ступеньку и свернул собачку, к весеннему сладкому запаху прелой листвы и талого снега примешался горький махорочный запах. За рекою в церкви ударили; колокольный великопостный звон долго ныл в воздухе, разносясь над водою.

– Седьмое Евангелие, надо полагать, – сказал Игнат. – Скоро и со свечками пойдут. Река летом – по пузо не будет, а теперь насилу переехали на баркасе!.. Весна!.. Вычистить надо двустволку сегодня, обязательно. – Игнат деловито сплюнул в лужу и крепко затянулся.

– Ночью, по всем приметам, журавли сядут за садом, ночевать. А завтра, стало быть, по тетеревам пойдем, – сказал Иванов и прислушался – к вечеру.

Игнат тоже прислушался, склонив мохнатую голову набок, к земле и небу, услыхал нечто нужное и сказал утвердительно:

– Надо полагать. Теперь самый ему лет… Нет мне этого приятнее.

– Завтра к рассвету дрожки заложи, поедем в Ратчинский лес, посмотрим. Верхом – ничего, проедем.

На террасу, справа от крыльца, стремительно выбежала Аганька, дочь Игната, и стала выбивать пыль из тулупа тонкими коричневыми воложками. Все же было холодно, и Аганька по очереди поджимала босые свои красные ноги, запела визгливо, приплясывая на месте:


Поет соловей
На березке моей  –
Не дает соловей
Спать голубке своей!

Игнат посмотрел на нее снисходительно-любовно и сказал строго:

– Девка! – грех!

– Ну-к что ж! Теперь греха не бывает! – ответила Аганька, поджала правую ногу и принялась усердно хлестать, став ко крыльцу спиной.

Игнат погрозил в спину дочери всей ладонью, улыбнулся и сказал Иванову:

– Бойкая девка!.. Шешнадцати годов нету, а в люботу уж играет, ничего не поделаешь. Ночи не спит, все шмыгает.

Аганька круто повернулась, задрала голову и ответила отцу:

– Одно дело! Жив человек-от!..

– Жив, жив, доченька!.. А ты помалкивай.

Иванов посмотрел на девку, похожую на молодого звереныша, на молодое ее тело, на ее весенние глаза, почуявшие «люботу». В его глазах, уже усталых, помимо воли, должно быть, и бессознательно, скользнула грусть на одну минуту, потом он радостно, громче, чем надо, сказал:

– Что же, так и нужно, так и должно! Люби, гуляй, девка!

– Конешно, пущай гуляет. Молодость! – отозвался Игнат.

Опять ударили к Евангелию. Сумеречной мути все больше наливалось в небо, на деревьях в зеленом воздухе кричали вороны. Игнат наклонил голову к земле, слушая. Издалека, из сада, от оврага, с выгона, долетел тихий, чуть слышный в весенне-настороженном зеленом гуле, журавлиный клекот. Волосатое лицо Игната вытянулось, стало сначала серьезным и внимательным, затем хитрым и взволнованно-радостным.

– Сели! Журавли! – сказал он возбужденным шепотом, точно страшился спугнуть их, и заторопился. – Двустволку надо смазать!

И Иванов тоже заторопился. По какой-то ассоциации, верно по той, что пойдет сейчас следить журавлей и увидит ее, увидел перед глазами своими, с осязательной явственностью, Арину, широкою, крепкою, горячею, в красном платке, со зверино-мягкими ее губами.

– Дрожки завтра на заре заложи, в Ратчинский лес поедем. – Я сейчас в лес пойду, посмотрю.

II

В кабинет Иванова зашли сумерки, в них слабо очерчивались бревенчатые стены, печь с растрескавшимися кафелями. У стены стояли верстак и диван, на письменном столе, заваленном беспорядочно всем, что сваливалось здесь временем, зеленое сукно было обильно закапано стеарином, – это осталось от долгих пустых ночей, которые Иванов проводил один. Под окнами валялась конская сбруя, – хомуты, чересседелки, седло, уздечки, – окна были большими, квадратными, пустыми, – в них по зимам ночами следили волки за желтым огоньком свечей. Сейчас за окнами было зеленовато-синее, весенне-мирное небо, с охровой полоской у горизонта, и на нем вычерчивались прозрачные, узловатые прутья кротегуса и сирени, посаженных под окнами.

Иванов зажег свечу на верстаке и, чтобы ускорить время, стал набивать машинкой ружейные патроны.

Вошла Лидия Константиновна, спросила: – подать ли чаю сюда или он придет в столовую?

Иванов от чая отказался.

Лидия Константиновна все годы революции жила в Крыму, прошлым же летом она приезжала в Марьин Брод всего на две недели, уехав потом в Москву. Теперь, встречать Пасху, приехала она не одна, – с ней приехал художник, о котором Иванов раньше никогда не слыхал, – Минтз. У Минтза было бритое лицо, с пенсне в стальной оправе на серых холодных глазах и с длинными светлыми волосами; пенсне он часто снимал и надевал вновь, отчего менялись глаза, становясь без пенсне беспомощными и злыми, как у молодых совят днем; бритые губы его были сжаты сухо, уже утомленно, и в лице Минтза мелькало часто неверное и дряхлое; говорил и двигался он очень шумно. Приехали они вчера в сумерках, Иванова не было дома. Вечером они ходили гулять. Вернулись во втором часу, когда уже едва-едва начинало сереть и был туманный холодок; их встретили собаки лаем, собакам ответил Игнат колотушкой. Иванов возвратился домой к одиннадцати, сидел у себя в кабинете под окном, слушал медленную настороженную ночь. В парке всю ночь кричали совы. Лидия Константиновна к нему не пришла, и он не пошел к ней.

128