Том 1. Голый год - Страница 104


К оглавлению

104

Лаяли над холмом на выселках собаки. Ночь стала синей, холодной. Князь Константин присел на корточки, опираясь на трость, и сейчас же поднялся.

– Поздно уже, холодно. Идем. Очень жутко. Я ни во что не верю. Одичание. Что мы? Что наши чувствования, когда кругом дикари. Одиноко. Мне одиноко, брат. Никому не нужны, – наши предки, не так давно, пороли на конюшне, девок в брачную ночь брали к себе в постель. Проклинаю и их. Звери… Ибн-Садиф!.. – князь вскрикнул глухо, гортанно, дико. – Тысяча лет. Отсюда в Москву я, верно, пойду пешком.

– У меня, Константин, силы – как у богатыря. – Вильяшев говорил тихо. – Сломать, изорвать, растоптать хочется, а сладили со мной, как с дитятей.

Курган остался позади. Шли холмом. Обильная, разбухшая земля вязла в морозце, налипала на сапоги, связывала движение. Во мраке прокричали журавли, севшие на ночь. На лугу синел туман. Вошли в деревню, деревня была безмолвна, за околицей лаяла собака. Шли бесшумно.

– В каждой избе тиф и варварство, – сказал Константин и – замолк, прислушиваясь. –

За избами на проселке из села девушки пели церковный тропарь о Благовещении. В весеннем настороженном вечере мотив гудел торжественно-просто и мудро. И, должно быть, оба почуяли, что тропарь этот непреложен, как непреложна весна, с ее законом рождения. Стояли долго, переминая промокшие ноги. Каждый, должно быть, почувствовал, что – все же в человеке течет светлая кровь.

– Хорошо. Скорбно. Это не умрет, – сказал Вильяшев. – Из веков.

– Удивительно хорошо. Странно хорошо. Жутко хорошо! – отозвался князь Константин.

Из-за угла вышли девушки в пестрых поневах, прошли мимо чинно, парами, пели:


Богородице Дево, радуйся!
Благодатная Марие, Господь с Тобою.
Благословенна Ты в жена-ах…

Повеяло землей – сырой, обильной, разбухшей. Девушки шли медленно. Братья стояли долго, пошли тихо. Кричали полночные петухи. За холмом поднялся последний перед Пасхой месяц, кинул глубокие тени.

В избе было темно, сыро и холодно так же, как в день смерти Натальи, когда хлопали беспрестанно дверями. Братья разошлись по своим комнатам быстро, не разговаривали, свечей не зажигали. Константин лег на постель Натальи.

На рассвете брат Константин разбудил Вильяшева.

– Ухожу, прощай. Finita. Из России, из Европы – уеду. Нас в округе, – отцов, – стервятниками звали. Травили борзыми волков, людей, зайцев. Скорбь. Ибн-Садиф.

Константин зажег на столе свечу, прошелся по комнате, и Вильяшев поразился: на стену, выбеленную известкой, преломленная сквозь синий рассветный свет упала синяя тень брата, удивительно синяя, точно на стену пролили синьку, и брат, князь Константин, показался мертвым.


Никола-на-Посадьях.

6 апр. 1919 г.

Рассказы о морях и горах

Всегда командировка

I.

Весь день провел на карьере, подкладывал фугасы и рвал известняк. Внизу, в лощине, лежал завод, дымились трубы, к карьеру и от него бегали, поскрипывая вагонетки. Наверху, над обрывами, стояли мокрые сосны. Небо весь день было серым, сырым, дым из труб стлался по земле. Фугасы взрывались с рокотом и дымом.

Шел домой с штейгером Бицкой, уже упала осенняя темнота и ярко горела турбинная. Инженерский поселок лежал по ту сторону, в расчищенном лесу, цементные постройки домиков стояли однообразно, горели, свистели голубые шары фонарей, кидая черные тени от сосновых ветвей и стволов. Кожаная куртка прилипла к спине; верно, также она прилипла и у Бицки. Бицка говорил:

– Дома сейчас чайку, казедка, Серкей Терентьич, шена, – Бицка недавно женился.

А в доме инженера Сергея Терентьича Агренева было темно, в окна падал свет фонарей, и лишь в комнате жены, сквозь плотно-сдвинутые двери виднелся свет: – любимая жена, одна на всю жизнь, – чужая. Раздевался, мылся, пошел дождь – зашумел по крыше, взял газету. Вошла горничная, сказала – чай готов.

Анна высокая, тонкая, прекрасная, чужая, стояла у окна, спиной к нему, с книгой; около, на подоконнике стоял стакан, запотело стекло. Не повернулась, сказала – наливай чаю.

Электричество горело ярко и холодно. Пахло клеем от свежих поделок. Не сказала больше ни слова, тонкие пальцы перебирали страницы, – читала стоя, склонив голову. Спросил:

– Ты уйдешь вечером, Анна?

– А? Нет, буду дома.

– Кто-нибудь придет?

– А? Нет никто. А ты уйдешь?

– Не знаю, наверное. Завтра я еду в командировку, на неделю.

– А? Да, в командировку.

Остался, остался бы, говорил, говорил бы бесконечно много – обо всем: о том, что без личного невозможно, без любви нельзя, о своей любви и о тоскливых своих вечерах, – и тоже замолчал.

– Ася спит?

– Да, уже.

На столе, на холодной белой скатерти, в прямых складках стоял никкелевый чайник, одинокий стакан. Ровно щелкали часы.

– Не обманет, не изменит, не уйдет, – а чужая, чужая, – и мать.

II.

Мрак окончательно укутал землю, фонари вырезывали в нем белые шары, дождь капал безнадежно, безнадежно ревел заводский гудок.

Шел по квадратным аллеям парка, через парк, к клубу, не дошел, свернул к школе, пошел к Нине: вместе, в маленьком городишке учились – и с тех пор, ибо любовь одна, – он остался для нее навсегда – одним, единственным: металась по России, боролась с собою, с ветренными мельницами своей чести, – не смогла, сломилась, – приехала, чтобы жить подле.

Шел темными коридорами школы, постучал.

– Войдите.

В маленькой комнате, у маленького столика – с книгой, одна, в сером платке, некрасивая, с щекой, покрасневшей от ладони, – и заметил с тоскою, что глаза ее углубились, засветились нежно, встала, кинула книгу.

104