– А вы знаете, что такое мысль, Полунин, – мысль?
– О, да. Знаю.
– Не улыбайтесь, ведь вы знаете, что мысль убивает все? Продумайте, промыслите трижды ваше святое – и оно будет простым, как стакан лимонада.
– Но смерть?
– Смерть – это уход в ничто. Это всегда у меня в запасе, – когда будет скучно. Пока мне хочется жить и делать.
Когда спор уже иссякал, Вера Львовна сказала покойно, как всегда, и тихо:
– В жизни трагично только то, что нет ничего трагичного, а смерть – смерть только одна, когда человек умирает физически. Поменьше метафизики.
Ксения Ипполитовна слушала спор непокойно, настороженно, – горячо ответила Вере Львовне.
– Но все-таки есть трагедия – отсутствие трагедии?
– Да. Только одна.
– А любовь? >
– Нет. Любви – нет.
– Но вы же ведь замужем?
– Я хочу ребенка.
Ксения Ипполитовна сидела с ногами на диване, поднялась на колени, протянула руку, крикнула:
– А-а? Ребенка! Это не инстинкт?
– Это закон.
Заспорили женщины. Затем спор иссяк. Архипов предложил преферанс. Раскрыли зеленый столик, поставили по углам свечи, играли не спеша, молчаливо, со старинной записью, по-зимнему. Архипов сидел прямо, положив локти на стол, держал их под прямым углом. За домом свистел ветер, вьюга разрасталась, где-то сиротливо, тоскливо скрипело, хлябало железо. Пришла Алена, села около мужа, сидела тихо, скрестив на груди руки. Коротали вечер.
– Последний раз я сидела за преферансом в шхерах, в маленькой деревенской гостинице, была страшная буря, – Ксения Ипполитовна заговорила задумчиво. – Нет, в жизни есть большие трагедии и маленькие трагедийки.
Ветер свистел упорно, тоскливо, в окна хлестала метель.
Ксения Ипполитовна засиделась до позднего часа, Алена упрашивала ее остаться ночевать, – не осталась, уехала.
Полунин провожал до околицы. Поземка летела стремительно, больно кололась, свистел ветер, была кругом зеленая, снежная муть, луна прыгала наверху в облаках. Лошади шли трудно, шагом. В полях был мрак.
Возвращался Полунин один, без дороги; ветер дул в лицо, снег слепил глаза. Заходил убирать лошадей; Алена встретила его у кухни, поджидала, – было лицо ее тихим и скорбным; подошел к ней, обнял, поцеловал.
– Не грусти, не бойся. Тебя одну люблю, только. Знаю, отчего затомилась.
Алена взглянула благодарно и нежно, улыбнулась застенчиво.
– Ты не понимаешь, – одну любить. Другие этого не умеют.
Над домом выл ветер, в доме была тишина. Прошел в кабинет, сел к столу; заплакал ребенок, ходил со свечей к нему, принес его Алене, Алена кормила. Ребенок был маленьким, хрупким, красным, – нарождал безмерную нежность в сердце Полунина. Одиноко светила затекшая свечка.
На рассвете прозвонил телефон. Полунин встал уже. Рассвет творился медленно, синими красками, за окнами и в комнатах была синяя муть, окна замело снегом, вьюга стихла.
– Я вас разбудила, вы уже легли? – говорила Ксения Ипполитовна.
– Нет, я уже встал.
– Чтобы бодрствовать?
– Да.
– А я только что приехала. Буран кружил нас полями и без дорог, все дороги замело… Я ехала и думала, думала, – о снеге, о вас, о себе, об Архипове, о Париже… О, Париж!.. Вы не сердитесь, что звоню я, о, мой аскет… Я думала о нашем разговоре.
– Что – думаете?
– Вот… вот, мы с вами говорили… но вы простите, – ведь так вы не можете говорить с Аленой. Она ничего не поймет?.. Как же, – как?
– Можно совсем не говорить и все понимать. Есть нечто, что соединяет без слов не только меня и Алену, но меня и весь мир.
– Ну да… – Ксения Ипполитовна сказала тихо, – простите, – баба Алена…
– Я ее люблю, и у меня от нее дочь.
– Ну да. А мы любим без детей… мы встаем не утром, а днем, и днем скучаем, чтобы веселиться ночью, когда вы разумно спите, – крикнула Ксения Ипполитовна. – Мы «гейши фонарных свечений», – помните у Анненского? Ночью мы сидим в ресторане, пьем вино и слушаем ночное кабарэ. Любим без детей… А вы? – вы живете разумно, правдивою жизнью, ищете правду… что же!? – правда!.. – крикнула зло, насмешливо.
– Это несправедливо, Ксения, – Полунин ответил тихо, опустив голову.
– Нет, погодите! Тоже из Анненского: «и было мукою для них, что людям музыкой казалось…» мы – «гейши фонарных свечений», но – «нет у Киприды священней несказанных нами люблю…»
– Это несправедливо, Ксения.
– Несправедливо? – крикнула, расхохоталась и вдруг затихла, заговорила скорбно, еле слышно: – «но нет у Киприды священней несказанных нами люблю…» люблю-у… Милый, тогда, – в том июне я смотрела на вас, как на мальчика, а теперь я кажусь себе маленькой, маленькой, а вы – больший, который защитит… Как сиротливо было ночью одной в полях! Но это – искупление… Вы единственный, кто любил меня свято. Спасибо вам, но у меня нет уже веры.
Рассвет был серым, медленным, холодным, красно бурел восток!
После Парижа встретил Ксению Ипполитовну старинный дом, опиравшийся на свои колонны целое столетие, архитектуры классической, с фронтоном, двухсветною залою, с гулкими коридорами, с мебелью, застывшей так, как ставилась она последний раз при прадеде, – встретил дом, уже отживший, ее, последнюю в роде, безразлично и хмуро, холодными комнатами, темными и страшными ночью, многолетней пылью. Прежнее помнил один ветхий лакей, – помнил прежних господ, старую барскую, ширь; горничная, что приехала с Ксенией Ипполитовной, не говорила по-русски.
Поселилась Ксения Ипполитовна в комнатах матери; сказала старику, что порядок будет прежний по старинным правилам. Тогда же старик сообщил, что при старых господах в сочельник собирались родные и близкие, а под Новый год – весь уезд, все дворянство «даже безприглашения почитало за долг» приехать, и что теперь же надо готовить запасы.