Глеб думает об архангеле Варахииле, платье которого в белых лилиях, – и больно вспоминает о матери… В темной комнате матери на стенах висят головные портретики, уже выцветшие и в круглых золоченых рамках; потолки в комнате матери закопченные, в барельефах амуров, и стены в штофных обоях. В комнате матери, перед княгиней-матерью, Глеб опускается на колени, протягивает молитвенно руки и шепчет больно:
– Мама, мама!..
У подъезда звонят, приносят из Москвы телеграмму Лидии Евграфовне:
...«Здоровье целую Бриллинг».
Лидия шлет Марфушу с обратной телеграммой, и из кладовой в мезонин тащат баулы.
Знойное небо льет знойное марево. Зноясь на солнце на пороге у келий черный монашек старо-русские песни мурлычит. В темной келии высоко оконце в бальзаминах, несветлы стены, кувшин с водою и хлеб на столе среди бумаг, – и келия в дальнем углу, у башни, мохом поросшей. Попик, мохом поросший, сидит у стола на высоком табурете, и на низком табурете сидит против него Глеб Евграфович. Черный монашек песни мурлычит, –
Э-эх, во субботу, да день ненастный!..
Зноет солнце, пыльные воробьи чирикают. Глеб говорит тихо. Лицо попика: просалено замшей, в серых волосиках, глазки смотрят из бороды хитро и остро, из бороды торчит единственный пожелтевший клык, и голый череп, как крышка у гроба. Слушает хитренький попик.
– Величайшие наши мастера, – говорит тихо Глеб, – которые стоят выше да-Винча, Корреджо, Перуджино – это Андрей Рублев, Прокопий Чирин и те безымянные, что разбросаны по Новгородам, Псковам, Суздалям, Коломнам, по нашим монастырям и церквам. И какое у них было искусство, какое мастерство! как они разрешали сложнейшие живописные задачи… Искусство должно быть героическим. Художник, мастер – подвижник. И надо выбирать для своих работ величественное и прекрасное. Что величавее Христа и богоматери? – особенно богоматери. Наши старые мастера истолковали образ богоматери, как сладчайшую тайну, духовнейшую тайну материнства – вообще материнства. Недаром и по сей день наши русские бабы – все матери – молятся, каются в грехах – богоматери: она простит, поймет грехи, ради материнства…
– Ты про революцию, сын, про революцию, – говорит попик. – Про народный бунт! Что скажешь? – Видишь, вот хлеб? – есть еще такие, приносят понемножку! А как думаешь, через двадцать лет, когда все попы умрут, что станет?.. через двадцать лет!.. – и попик усмехается хитро.
– Мне тяжело говорить, владыко… Я много был за границей, и мне было сиротливо там. Люди в котелках, сюртуки, смокинги, фраки, трамваи, автобусы, метро, небоскребы, лоск, блеск, отели со всяческими удобствами, с ресторанами, барами, ваннами, с тончайшим бельем, с ночной женской прислугой, которая приходит совершенно открыто удовлетворять неестественные мужские потребности, – и какое социальное неравенство, какое мещанство нравов и правил! и каждый рабочий мечтает об акциях, и крестьянин! И все мертво, сплошная механика, техника, комфортабельность. Путь европейской культуры шел к войне, мог создать эту войну четырнадцатый год. Механическая культура забыла о культуре духа, духовной. И последнее европейское искусство: в живописи – или плакат, или истерика протеста, в литературе – или биржа с сыщиками, или приключения у дикарей. Европейская культура – путь в тупик. Русская государственность два последних века, от Петра, хотела принять эту культуру. Россия томилась в удушьи, сплошь гоголевская. И революция противопоставила Россию Европе. И еще. Сейчас же после первых дней революции Россия бытом, нравом, городами – пошла в семнадцатый век. На рубеже семнадцатого века был Петр… –
(– Пéтра, Пéтра! – поправляет попик.)
…– была русская народная живопись, архитектура, музыка, сказания об Иулиании Лазаревской. Пришел Петр, – и невероятной глыбой стал Ломоносов, с одою о стекле, и исчезло подлинное народное творчество… –
(– Эх, во субботу! – в зное снова мурлычит монашек.)
– … – в России не было радости, а теперь она есть… Интеллигенция русская не пошла за Октябрем. И не могла пойти. С Петра повисла над Россией Европа, а внизу, под конем на дыбах, жил наш народ, как тысячу лет, а интеллигенция – верные дети Петра. Говорят, что родоначальник русской интеллигенции – Радищев. Неправда, – Петр. С Радищева интеллигенция стала каяться, каяться и искать мать свою, Россию. Каждый интеллигент кается, и каждый болит за народ, и каждый народа не знает. А революции, бунту народному, не нужно было – чужое. Бунт народный – к власти пришли и свою правду творят – подлинно русские подлинно русскую. И это благо!.. Вся история России мужицкой – история сектантства. Кто победит в этом борении – механическая Европа или сектантская, православная, духовная Россия?..
Зноет солнце. Глеб молчит, и говорит поспешно попик:
– Сектантство? Сектантство, говоришь? А сектантство пошло не от Петра, а с раскола!.. Народный бунт, говоришь? – пугачевщина, разиновщина? – а Степан Тимофеевич был до Петра!.. Россия, говоришь? – а Россия – фикция, мираж, потому что Россия – и Кавказ, и Украина, и Молдавия!.. Великороссия, – Великороссия, говорить надо, – Поочье, Поволжье, Покамье! – ты мне внучек или племянник? – Все спутал, все спутал!.. Знаешь, какие слова пошли: гвиу, гувуз, гау, начэвак, колхоз, – наваждение! Все спутал!
Вскоре говорит один попик, архиепископ Сильвестр, бывший князь и кавалергард. Голый череп, как крышка гроба, придвинут к Глебу, и строго смотрят глазки из бороды.